(Фоном звучит вступление к «Либертанго» Астора Пьяццолы в исполнении Вероники Кожухаровой).

Выступления Вероники Кожухаровой, виртуозно играющей на саксофоне, вы, наверное, не раз видели по телевизору. Возможно, даже слышали и о том, что какое-то время она жила в детском доме – до тех пор, пока добрые люди не взяли ее в семью…

Ирина Кожухарова: Это одна из моих первых приемных детей. У нас есть Вероника Кожухарова-младшая, из последней пятерки. А эта – из первой пятерки. (Слова Ирины Кожухаровой микшируются, идут фоном, потом снова громко).

Рассказывает приемная мама Ирина Кожухарова.

Ирина Кожухарова: Это тот самый случай, когда ребенок очень целеустремленный, очень трудолюбивый, очень хорошо знающий, что ей в жизни надо. Сто процентов успеха. Я всегда говорю, что у нас была с ней трудная адаптация друг к другу. Но получилось на 100 процентов. На 150… На 148!

Это чисто приемный ребенок, она просто при получении паспорта изменила фамилию на нашу. На самом деле… она не усыновленная… Причем даже, она поступила на первый курс училища… была вынуждена поступать еще с прежней фамилией. На втором курсе она поменяла фамилию на нашу. Хотя выступала всегда, еще со школьных лет, выступала под нашей фамилией.

Корр.: Теперь она вашу фамилию уже прославила.

Ирина Кожухарова: Ну… (Смеется вместе с корреспондентом).

(Звучит фрагмент из «Либертанго» Астора Пьяццолы в исполнении Вероники Кожухаровой).

Все мы родом из детства. Интересно, а что помнит о своем детстве знаменитая саксофонистка? С чем потом, во взрослой жизни, пришлось навсегда смириться, а что все-таки удалось изменить? Мы пригласили Веронику Кожухарову в гости. И однажды она появилась в нашей студии.

ИСТОРИЯ С ПРОДОЛЖЕНИЕМ

ТАНГО ЛЮБВИ

ЧАСТЬ 1. Все мы родом из детства

Вероника: Здравствуйте!

С детских воспоминаний и начался наш обстоятельный откровенный разговор…

Вероника: С трех лет я уже очень хорошо всё помню. Как что было. С трех лет… Когда нас фактически выкинули на улицу. Вот… Вот мы на улице, вот мы лежим, вот у меня брат. И когда я поняла, что… ну, в общем, еще есть мой брат, который младше меня, и ощущение того, что я ответственна за него, что кроме меня у него больше никого нет… Вот это абсолютное чувство, которое меня посетило.

Корр.: А в каком возрасте вы попали в семью Кожухаровых?

Вероника: Это был август, я помню, конец августа. Может быть, семь.

Корр.: Угу. Ну, а вот, возвращаясь назад, жизнь до?..

Вероника: До семьи.

Корр.: Да, до семьи. Что-то вспоминается? Или вообще вы стерли все это из своей памяти?

Вероника: Если и вспоминается, что бывает сейчас крайне редко, с учетом того, что огромное количество лет прошло и, наверное, еще с учетом того, что… наверное, вспоминается очень часто у тех детей, которые не могут простить. Которые не могут все-таки понять и принять ту ситуацию, что с ними это когда-то случилось. Безусловно…

Корр.: А вы?

Вероника: Мне как-то в этом плане и проще, и сложнее, потому что я такой человек, что… Ну, если очень-очень сильно больно, я не собираюсь это… во всяком случае, тогда, в семь лет, я была крайне негативно к тому, чтобы об этом говорить… и с очень такой некоей агрессией относилась к подобным разговорам, в связи с тем, что, наверное, это все было… ммм… по живому. Непонятно: почему так, почему со мной?.. Безусловно, эти вопросы как у живого человека, возникали: в чем моя вина, что пошло не так, и так далее. Но когда я находилась, скажем, в детском доме, было очень много вопросов. Их был миллион. И практически ни одного ответа. Я просто, собственно, лет в шесть, наверное, в пять, поняла, что это какой-то замкнутый круг. Я так могу до бесконечности. И я видела детей, наблюдала, что они этим как-то так очень всегда утрировали. Таким образом они хотели вызвать какую-то жалость, чтобы их забрали. Знаете как… Некое такое отчаяние детское. Но это я поняла лет в 15-16. Имеется в виду, что… в пять лет мне казалось, что они такие все слабаки, и зачем они рассказывают, и зачем вызывать к себе жалость? И у меня шла агрессия по отношению к этим детям, что «вы же тоже люди»… Ну, у меня всегда это было, присутствовало с детства: «Мы же тоже люди», и «Ну и что, что нас, там, не знаю, оскорбляют, унижают?..» Не знаю, я всегда как-то верила, что надо просто это пережить. Я не знаю, почему. И… Ну агрессия, конечно, была. Я никогда не любила и не люблю, собственно, до сих пор, вызывать какую-либо жалость. И неважно, даже если такой момент, когда уже караул и действительно надо попросить кого-то о помощи… Но вот у меня – нет… Есть такое: «Нет. Сама. Значит, так надо. Значит, надо мне это пройти. Для чего – я потом разберусь». Ну то есть у меня вот такое: «Потом я пойму когда-нибудь». Ну… пока это так.

Первый день, когда увидела маму… Остался ли он в памяти?

Вероника: Да, помню. Более того… Ну я говорю, что я находилась, опять же, среди детей, очень многие которые мечтали, чтобы его забрали в семью. Эти дети добивались того, чтобы на них обратили внимание, чтобы их забрали. Еще раз повторяю, что это некое отчаяние детское: «Заберите, как угодно, я вам готов лгать, я могу… целовать вам руки, я готов все, что угодно, хотите, там спрыгну с кры…» Ну вот какое-то вот абсолютно такое отчаяние. «Только возьмите!» Еще раз повторю, что меня это крайне унижало почему-то, и я поняла, что я никогда так не буду унижаться, чтобы, там… и обещать то, что я изначально не смогу выполнить. Я очень не любила лгать. Вот. Прежде всего, себе. Для меня слово «обещаю» – это, наверное, где-то созвучно слову «клянусь». Для меня это очень серьезное слово, и поэтому я его редко произношу очень, это слово. Потому что я понимаю, что если я уже сказала, то действительно это надо обязательно выполнить. Поэтому, говорить, что я обещаю, что я буду хорошей, и так далее… естественно, я этого не говорила. Более того, я даже не хотела, чтобы меня забирали. Ну как-то вот невольно, какая-то, наверное, ответственность, что вот меня забрали в надежде, что я буду хорошо себя вести. Знаете, как-то так вот.

Корр.: Так, и вдруг? И вдруг за вами приходят…

Вероника: Вдруг за мной приходят. Я была очень равнодушна, достаточно равнодушна. Да. Ну как? Это внешне была равнодушна, на самом деле, внутренне у меня был панический страх. Я не знала, что это за люди, что это за человек, вообще, что меня ждет. Тут-то уже как-то… И даже с детьми ты знаком, и тебя все знают, и воспитатели, и ты знаешь, в случае, если ты сделаешь то-то, то понесешь наказание такое-то… а если скажешь то-то, значит, ответишь за это, и так далее. Ну, в общем, было уже как-то так вот… Уже я была, как… в своей колее. Когда же пришел новый человек вот в лице моей мамы, мне было… помню, мне было просто очень страшно: я не понимала, куда меня везут, зачем меня везут, кому это надо? Я же… ну как… Я не считаю, что я была плохим ребенком, но, во всяком случае, мне это внушили. Опять же, повторюсь, что я очень не люблю вранье. Ложь. Я этого очень много видела… какое-то невероятное количество от взрослых. Я это слышала, видела, это нагло было, прямо при нас… В глаза тем людям, которые приходили… Это сейчас спонсоры, тогда не было, это надо понимать, конец восьмидесятых, ну, там, 89-й, по-моему, год это был. И тогда не было такого слова «спонсор», было слово «шефы».

И я видела эту группу шефов, и я понимала, что они какие-то светлые люди. Не знаю, почему. Просто светлые. И что они… ну, во всяком случае, я чувствую, что они хотят… добро. Ну они же привозят, там, спортивные костюмы зимой… В тот момент я очень хотела спортивный костюм, почему именно для меня это был показатель… не конфеты, не что-то, а именно спортивные костюмы, потому что это было осень… ну ближе к зиме… И мы ходили в очень тонких пальто и в одних колготках. Не капроновых, конечно, но…

Корр.: Мерзли?

Вероника: Да, мы просто мерзли. И когда я увидела, что принесли такие… теплые, не помню, какой материал, сейчас… спортивные костюмы… я безумно была счастлива, и я ждала, пока шефы уедут, чтоб нам они дали и чтобы я могла ходить. К сожалению, моя мечта тогда не исполнилась, все эти костюмы, которые привезли… нам никто ничего не дал и забрали на склад, и это вот… (хмыкает) в этом была я. То есть такой бунтарь. Я поняла, что я этого не могу оставить так, как оно есть. Я пошла, значит… я сейчас не помню, как это точно называется… вроде как, завхоз… Вот я пошла к этой женщине, с вызовом на какую-то войну, ну то есть у меня вот такое все было агрессивное. Борьба такая за справедливость. Это самое главное для меня было. И я пришла и спросила: «А где наши костюмы?» На что, посмотрев на меня, эта женщина… Прости, говорит, какие костюмы? Это я сейчас говорю уже так, но… тогда она даже так не говорила – ни «прости», ничего. В общем, по-хамски. это было вообще нормально, общаться с детьми по-хамски, как с неким, извините меня за такое слово, быдлом. Это вообще было нормально, такая история. «А че ты здесь делаешь?» Я говорю: «Ну я хочу вот костюмы посмотреть…» – «Костюмы? Какие костюмы?! Забудь!» Я говорю: «Но мы мерзнем! Это нам привезли костюмы!» – «Нет. Это не вам. Вот кто вы такие?» Она на меня посмотрела, говорит: «Вы – никто. Вот вы как родились на помойке, там вы и умрете. А это – нормальным детям привезли», – стала она мне объяснять. Я говорю: «А нормальным – это каким?» – «Те, которые в семьях! Вот внучке моей, например, племяннику». Ну объяснить вам те ощущения, которые я тогда испытывала, очень сложно. Но помню, что это был такой, знаете… шок… И такой… только внутри какой-то крик о том, что… ну я не хуже, это точно. То есть вы меня не сломаете, вы мне не докажете, что я хуже, чем ваша внучка, или племянник, или еще кто-то. Вот. А что, может быть, даже я лучше. Просто мне не дают возможности это проявить. Раз со мной так общаются, раз мне… а я не переношу лжи, я не переношу насилие, и я всегда буду, и говорила это прямо. Чем мешала этим воспитателям, потому что… Ну как сказать? Я не была такой, как все. Меня невозможно было напугать.

Строптивую воспитанницу пытались усмирить, чтобы замолчала наконец. И была как все.

Вероника: Очень много меня наказывали физически, то есть… ну избивали тоже… И я понимала, что, может быть, я и не выживу, потому что были очень серьезные наказания… то есть меня очень сильно били, избивали, но я понимала, что я… откуда это, я не знаю, видимо, от природы… Ну что я жизнь отдам, но я не буду, как все. И я не буду молчать. И когда будут приезжать шефы, я всегда буду говорить о том, что… здесь плохо, этого нам не дали, потому что вот мы такие-то, и что я буду рассказывать. И, понимаете, это тоже, может быть, на самом деле, в какой-то момент было у меня от отчаяния, потому что я понимала, что они просто… не знают, потому что не может быть, что, когда люди приезжают с таким вот порывом, с такими глазами, с такой добротой… вот то, что я ощущала как ребенок, находившись там… Ну не может быть, чтобы они знали и при этом тоже ну… так… лгали. То есть делали вид, что они этого не видят. И у меня тогда… такая мысль пришла, что, может быть, им просто никто не рассказывает, что происходит, когда они уезжают. И вот почему-то я… такая вот была дерзкая, почему-то я взяла на себя такую ответственность. Непонятно почему, правда, но… тем не менее, им рассказываю, когда они приезжают, и прям перед воспитателями…

Корр.: А потом вас наказывают.

Вероника: Да, меня очень сильно били, потому что хотели, чтобы я замолчала и чтобы я ничего не рассказывала. Ну я… Это был, знаете, некий, если хотите, протест. Потому что, если я вижу – взрослые люди так нагло врут, то почему я не могу так говорить? А чем они хуже, там, или лучше меня? Или я, например – чем я хуже этих нянь? Ну вот понимаете, извините, долгую такую историю рассказала, это просто на вопрос, какая я была…

Корр.: Ну это больной вопрос, да?

Вероника: …какая я была… почему я не хотела идти, понимаете? Потому что если меня и где-то надломали в детстве, то только в том, что мне внушили, что я плохая. Ну плохая в смысле поведения. И я как-то не хотела обременять этим человека, который добрый, который светлый…

Корр. (одновременно): Хороших людей.

Вероника: Да, хороших людей, одним словом. То есть женщину, которая потом уже… как… понятно, стала моей матерью… Ну вот… И поэтому у меня, скажем так, репутация некая сложилась в этом детском доме. И я знаю (хмыкает), мне мама рассказывала, что даже ее просто отговаривали меня брать, и когда она пришла к директору, собственно, документы… маме-то, в общем-то, было все равно, кого брать, она очень хотела взять, вот… ну не разделять семью… Мама пришла к директору, и она сказала, что ни в коем случае не берите, потому что она – очень трудный ребенок, с ней вообще практически невозможно справиться, это… такая дикарка и так далее… ну как-то так достаточно уклончиво, как мне об этом мама рассказывала… ей сказали, что вот… «Ну если вы поладите, то все, может быть, будет хорошо, но если вы не поладите, то все будет очень-очень плохо».

Корр.: Ну то есть «мы вас предупредили», да?

Вероника: Ну да! То есть мы вас предупредили, чтобы не было потом…

Корр. (подсказывает): Претензий.

Вероника: …«Кого вы мне дали, кого вы мне порекомендовали»…

Корр. (одновременно): Подсунули.

Вероника: Подсунули, да. Опять же повторюсь, что я не хотела уйти. У меня не было такого, знаете, какой-то эйфории насчет того, что вот я… меня отсюда заберут, и все… и будет такая жизнь в шоколаде. Она уже априори не могла быть в шоколаде, потому что я уже достаточно много испытала… находясь там, вот в этом… в этом учреждении.

Корр.: Ну а вот хотя бы просто избавление от этого учреждения, от этих воспитателей жестоких… нет?

Вероника: Ну, понимаете, когда находитесь… ну сколько там?.. три года, например… в такой… м-м… (вздыхает) знаете, это сродни… если, допустим, люди, которые попадают в тюрьму. Не по своей воле, так принимает суд… Но… Взрослый, он понимает, что да, вот такая жизнь несправедливая… Ребенок-то не понимает. Вот, грубо говоря, ребенок попадает в некую тоже такую тюрьму, и вот это вот… понимание… что вот есть несправедливость, понимание, что я ни в чем не виноват, я ничего еще не успел сделать в этой жизни, чтобы сюда вообще попасть. Ну так сложилась… я не знаю… судьба. И вот ты там уже. Тебя бьют. Ни за что, опять же. Что этот человек, который таким образом, я не знаю, свою агрессию вылил на тебя, как на маленького ребенка… Он будет безнаказанным. И что бы он с тобой ни сделал, он наказания никакого не понесет. Что приветствуется ложь. За это поощряют, когда дети начинают врать, когда дети начинают вот это вот, знаете: «Ы-ы! Я сирота, пожалейте!» Понимаете, вот это вот все приветствуется там, этими воспитателями. Но не приветствуется абсолютно борьба за правду, справедливость. Там начинается ломка. Даже если ребенок и пришел с таким вот намерением… чтоб было все справедливо, чтобы… Понимаете, надо быть действительно, как мне кажется, достаточно сильным… Стать невозможно таким вот сильным, просто надо, видимо, родиться таким. Чтобы постараться еще найти… м-м-м… у себя в душе, потому что, опять же, да, мы понимаем, что нет ни мамы, ни папы там, к кому я подошел бы и сказал: «Знаешь, мне очень плохо. Потому что… не знаю… условно говоря, вот эта женщина или мужчина… Они поступили неправильно». Ребенок находится в учреждении, и ему не к кому обратиться вообще. И единственное, к кому он может обратиться – к самому себе. И у самого себя искать защиту. И самого как-то вот… Ну вот против всех, если хотите. Я и сейчас повторяю, что стать невозможно, можно таким, видимо, родиться. Потому что я видела прекрасных детей, которые со мной были в группе… и помладше группы… но которых просто ломали… А потом начинается ужас. Потому что ребенок вырастает… Это, знаете, как… с кровью у него уже – врать, и так далее. Я просто все веду к тому, что было мне очень сложно понять, что мама, которая… когда я уже находилась в семье вот первые, там, полгода… что, оказывается, мама говорит правду, что она меня любит, что, оказывается, это не просто какая-то игра или обман. Со мной было очень сложно.

У меня была очень тяжелая адаптация, потому что я не верила никому. И потому что… я боялась поверить. Потому что поверить и потом разочарование – спасибо, я один раз уже разочаровалась… именно на том этапе, когда меня… ну… вышвырнули из дома. Во всяком случае, та биологическая женщина… ни за что, не объяснив… ну то есть вообще никак… И поэтому вот это разочарование, это очень-очень такая глубокая, очень… тяжелый… момент. Поэтому лучше не очаровываться. Ну чтоб не разочаровываться потом.

Ну и пусть говорит, что любит! А я все равно не верю. Пусть докажет. В те семь лет я для себя просто не видела другого выхода с точки зрения того, сколько я там всего перенесла и видела, и перевидела, что… Ну не может быть так, что в момент вот такого ребенка… Вдруг он попадает в такую ситуацию, где он слышит только одно: «Я тебя люблю, ты мне нужна»… С чего вдруг? Почему я, чужой ребенок… ну да, понятно, что мне, там, не несколько месяцев, а семь лет… то есть школьный возраст… понимающий, что это не моя родная мама, что, в общем-то, женщина, просто которая приезжала, к которой я… ну… хорошо отношусь. Но не больше. Но это совершенно не любовь, это даже не было каким-то… может быть, даже не было уважением. Это просто хорошо. Знаете, ну так хорошо мы можем относиться, в общем, к каждому.

Корр.: Как долго это длилось?

Вероника: Ну, наверное, не знаю… (Усмехается). Я думаю, что года, может быть, полтора-два. В принципе, для ребенка, который долго пробыл в детском доме, там, или в интернате, это вот «мама», само слово, оно уже на самом деле не несет такой ценности. Там просто хочется человека, который бы тебя оберегал, с которым ты мог… Мама ли это? Ну это может быть друг… ну почему со мной было трудно, когда я попала в семью… Потому что мне было легче, когда я внутри сопротивлялась: «Я не хочу, чтобы это была моя мама, потому что это какой-то тоже обман… ну не она же меня родила? Почему я должна ее называть вдруг мамой? Почему я должна ощущать, что она моя мама?» А потом, когда изо дня в день, из года в год ты видишь, что для тебя человек делает, это совершенно… вы же понимаете, да? Это не уровень, что я, там, покупаю тебе шоколадки, и это… а-ля такая любовь.

Принять ежедневную заботу и искреннее внимание в новой семье семилетнему ребенку оказалось невероятно трудно.

Вероника: Пугает то, что непонятно. Пугает то, что, в общем-то… совершенно непривычно. И все мы… правильно вы начали передачу с того, что все мы правда из детства. Даже сейчас, если что-то такое случится у ребенка. Он, например, попадает в новую какую-то ситуацию, в новую семью… Ну ему ничего не сделали, а он уже боится. Он боится попросить, он боится расплакаться. Ну, во всяком случае, у меня так было. В общем-то, срывается маска. Потому что я всегда вот в детском доме была такой, да? «Я железный человек, меня ничего не сломает, и мне вообще не больно, бейте меня, сколько хотите, ругайте, сколько хотите, только никогда вы моих слез не увидите, и я буду всегда вам в лицо смеяться». Вот такой я была. Ну когда была в детском доме.

И, конечно, представляете, сколько маме было труда, эмоционального и даже психологического, чтобы вот эту вот так называемую сталь… растопить и сказать о том, что… «Знаешь, человек имеет право на то, чтобы поплакать»…

Она стала скорее не мамой, а таким другом. Потом стала мамой. А для начала у меня вот это был просто очень близкий для меня друг. Мне так было психологически спокойно воспринимать, что это для меня друг. Это просто человек, с которым я могу поговорить обо всем. Я могу с ней пофилософствовать, я могу даже ему какую-нибудь, там, глупость сказать, и… разобраться в чем-то. Ну вот так, да.

Корр.: И до сих пор так?

Вероника: Да, я очень счастлива. Сейчас да, конечно… (Смеется). Ну и тогда, конечно, имеется в виду, когда я была маленькой. Когда я попала только в семью, и когда прошел этот момент адаптации…

Я же в 14 лет приехала одна в Москву и стала учиться. У меня была цель – стать саксофонисткой, закончить, там, Гнесинку, училище, академию, потом аспирантуру… И только тогда, на самом деле, в 15 лет, я поняла, что… О боже, спасибо тебе большое! Если б я родилась, скажем, в самой обычной семье, кто знает… Я б, наверное, бы струсила или не выдержала того периода… этот 96 год… 96-97… Остаться одной, в Москве… когда нет мамы, когда не было мобильных телефонов, компьютеров и так далее. И когда ты здесь опять один на один… и вот у меня такое, знаете, некая такая дежавю сложилась. 14,5 мне было… и вот я опять… Но только уже что-то понимающая, с каким-то багажом. Да. И я одна, и тут я уже борюсь за свое будущее.

И на самом деле, вспоминая, когда я была в детском доме, мне даже помогало это вспоминание. Почему? Потому что, знаете, столько боли… И тогда я поняла для себя, в 15 лет я открыла это, что, оказывается, она все еще есть, а мне казалось, что она уже прошла… оказывается, нет… И когда ты через голод, через холод… начинаешь все равно играть, и ты понимаешь, что ты это делаешь не ради себя, а что вот кто-то там сейчас находится в детском доме или в интернате… и который тоже очень хочет семью, и который понимает… Да, может быть, даже если он и не хочет в семью, но который понимает, что это чудовищная несправедливость, что я здесь и что я этого совершенно не достоин, и это правда.

Самое ужасное в том, что это правда – то, что ребенок… и он понимает, что он прав. И он понимает, что он ничего не может сделать. И что он там никто. Не нужно его ни уважать, как-то считаться с ребенком, который находится в детском доме или в интернате… Поэтому… я как-то так вот для себя решила, что я хочу все больше, и больше, и больше, и конкурсы выигрывать, и так, и так… Не ради, знаете, потешить самолюбие, какое-то «я», эго какое-то… А просто сделать это ради детей, и чтобы люди, посмотрев на меня, не знаю… по моему примеру… И те же самые дети понимали даже в самые моменты отчаяния, что это не конец. И что можно вот так жить и выйти из ничего и никого. И все-таки добиться того, что… зал будет тебе стоять и аплодировать. Ты будешь играть, а люди будут плакать. И что… то, что ты играешь… ты такой настоящий, ты везде настоящий. Это большое, великое счастье – быть настоящим, быть таким, какой есть.

Но, как известно, над счастьем надо трудиться. И жизнь неоднократно будет испытывать человека, подменивая – вот тебе выбор: оставаться самим собой в этой ситуации или за какие-то блага или еще что-то вдруг (вздыхает) резко стать другим. Ну пойти против себя. Вот. Поэтому я счастлива в том, что… если говорить о сегодняшнем дне и о моем понимании счастья… Я счастливая, что, несмотря ни на что, я остаюсь сама собой. И честна, честна в музыке. Я играю, и для меня очень важно играть всегда (усмехается) до конца… открываться и… чтоб мне потом не было людям стыдно смотреть в глаза…

(Звучит фрагмент из «Либертанго» Астора Пьяццолы в исполнении Вероники Кожухаровой).

Продолжение следует…

В следующем выпуске радиожурнала, ровно через неделю, мы продолжим эту историю. Согласитесь, она стоит того, чтобы к ней вернуться.

Фотографии из семейного архива и соцсетей героини программы.